Испанская поэзия

в переводах Анатолия Гелескула

Франсиско де Кеведо

ЛЮБОВЬ НЕИЗМЕННА ЗА ЧЕРТОЙ СМЕРТИ

Последний мрак, прозренье знаменуя,
Под веками сомкнется смертной мглою;
Пробьет мой час и, встреченный хвалою,
Отпустит душу, пленницу земную.

Но и черту последнюю минуя,
Здесь отпылав, туда возьму былое,
И прежний жар, не тронутый золою,
Преодолеет реку ледяную.

И та душа, что Бог обрек неволе,
Та кровь, что полыхала в каждой вене,
Тот разум, что железом жег каленым,

Утратят жизнь, но не утратят боли,
Покинут мир, но не найдут забвьенья,
И прахом стану – прахом, но влюбленным.

ПСАЛОМ XIX

Как таешь ты в горсти, как без усилья
Выскальзываешь, время золотое!
Как мерно, смерть, бесшумною пятою
Стираешь ты земное изобилье!

Бездушная, ты всё пускаешь пылью,
Что юность возвела над пустотою, –
И в сердце отзываются тщетою
Последней тьмы невидимые крылья.

О смертный наш ярём! О злая участь!
Ни дня не жить, не выплатив оброка,
Взымаемого смертью самовластно!

И ради смерти и живя, и мучась,
Под пыткой постигать, как одинока,
Как беззащитна жизнь и как напрасна...

Мигель Эрнандес

***

Наваха, зарница смерти,
как птица, нежна и зла,
круги надо мною чертит
косой полосой крыла.

Ночной метеор безлюдья,
вершит она свой полет
и где-то под левой грудью
угрюмые гнезда вьет.

Зрачки мои – окна в поле,
где бродит забытый смех;
висок мой чернее смоли,
а сердце – как белый снег.

И я в ворота июня,
гонимый крыльями зла,
вхожу, как серп новолунья
во тьму глухого села.

Печалей цвет паутинный,
ресницы слез солоней
и край дороги пустынной –
и нож, как птица, над ней.

Куда от него забиться,
стучать у каких дверей?..
Судьба моя – морем биться
о берег судьбы твоей.

Любовью, бедой ли, шквалом
завещана эта связь?
Не знаю, но вал за валом
встает и встает, дробясь.

И только смерть не обманет,
царя над ложью земной.
Пусть яростней птица ранит –
последний удар за мной!

Лети же, над сердцем рея,
и падай! Придет черед –
и след мой желтое время
на старом снимке сотрет.

***

Агония прощаний,
кладбищенские рвы.

Вчера с тобой прощались,
вчера еще кончались.

Сегодня мы мертвы.
Как поезд похоронный
причалы и перроны.

Рука платок уронит –
и ты уже вдали.

Живыми нас хоронят
на двух концах земли.

ГНЕТЕТ ПОЛЯ
ПРЕДЧУВСТВИЕ ДОЖДЯ

Гнетет поля предчувствие дождя.
Земля, как первозданная, тиха.
Мутится высь, тоскою исходя
над жаждой пастуха.

И лихорадит мертвых этот гнет,
а дали ждут, как вырытые рвы,
пока последний вздох не оборвет
агонию листвы.

И в час дождя, потусторонний час,
сердца часов так тягостно стучат –
и наши раны прячутся от глаз
и вглубь кровоточат.

Смолкает мир наедине с тобой,
и все в дожде немеет, как во сне,
и все на свете кажется мольбой
о вечной тишине.

То льется кровь волшебно и светло.
О, навсегда от ледяных ветров
забиться в дождь, под серое крыло,
под мой последний кров!

Последней крови капли тяжелы.
В тяжелой мгле чуть теплятся сады.
И не видны могилы и стволы
за трауром воды.

 

ВЕТЕР НАРОДА

Ветром народа сорван,
ветром народа взвеян,
голос мой каждым звуком
с ветром народа сверен.
Плеть до земли склоняет
темные лбы воловьи,
но головы не клонит
лев в белозубом реве.
Народ мой – не вол в упряжке,
народ мой иной породы:
при каждом ударе множась,
встают из глубин народа
лавины отваги львиной,
теснины орлиных кличей
и в гордых рогах утесов
гранитные гряды бычьи.
Волы никогда не жили
на нашей земле суровой.
Так кто же на это племя
накинет ярем воловий!
Так кто же стреножит бурю,
и вал заарканит пенный,
и молнию в тесной клетке
удержит орлицей пленной!
Отважные астурийцы
и вы, сыновья Кастильи,
отточенные, как лемех,
и трепетные, как крылья;
кипучие андалузцы,
чью бронзу из слез отлило
расплесканного рыданья
клокочущее горнило;
бесстрашные арагонцы,
изваянные веками;
туманные галисийцы
и баски – кованый камень;
ржаные эстремадурцы,
мурсийцы – порох и солнце;
веселые валенсийцы
и твердые каталонцы;
наваррцы, верные стражи
нужды, топора и пота,
монархи темных забоев,
сеньоры черной работы;
все, кто в земле пролагает,
как корневища тугие,
путь от рождения к смерти,
путь от могилы к могиле.
Ярмо вам сковали люди,
в чьих венах – настой цикуты;
скорее об их же спины
разбейте стальные путы!
Воловьи потемки тают,
когда рассветает небо.
Ложатся волы под обух,
одетые в запах хлева,
но львы умирают стоя,
в кровавом наряде гнева.
И жалкая смерть воловья
ни для кого не потеря,
но дарит миру величье
кончина гордого зверя.
Так пусть же, голову вскинув,
приму я удар кровавый
и, мертвый и трижды мертвый,
лицом к раскаленной лаве
застыну, сжимая зубы,
впиваясь губами в гравий!
Я песнею смерть встречаю,
как тот соловей весенний,
который в кольце винтовок
поет на полях сражений!

 

ИНТЕРБРИГАДОВЦУ,
ПАВШЕМУ В ИСПАНИИ

Если живы еще на земле исполины,
у которых сердца как подводные гроты,
а лицо бороздят корабли и долины,
горизонты и льды, – ты из этой породы.

Флаги родин слетелись на клич твой орлиный,
чтобы вздох твой наполнил их ветром свободы.
И ты встал на дороге звериной лавины,
и светлы были раны твои, как восходы.

Полной грудью вобрав все ветра и приливы,
ты в Испанию врос и воздвиг над камнями
свод ветвей, осеняющих земли и воды.

Из костей твоих мертвых восстанут оливы,
и навеки сплетутся стальными корнями,
и единым объятьем обнимут народы.

Антонио Мачадо

ЛЕТНЯЯ НОЧЬ

Красиво и светло сегодня ночью.
Погашенные рано,
стоят дома на площади старинной
открытыми балконами к фонтану.
В раздвинутом квадрате
темнеет тис, и каменные скамьи
кладут на белый гравий
густые тени ровными мазками.
На черной башне светятся куранты,
за ней луна отбрасывает тени.
И я пересекаю старый город
один, как привиденье.


Туда, к ...


Туда, к земле верховий
с холмами под дубовой чахлой тенью,
где луком выгибается Дуэро
и к Сории течет по запустенью, –
туда, к высоким землям,
уводят мою душу сновиденья...

Не видишь, Леонор, как цепенеет
наш тополь на излуке?
Взгляни на голубые льды Монкайо
и протяни мне руки.

Моей землей, где пыльные оливы
и голые нагорья,
бреду один я, старый и усталый
от мыслей, одиночества и горя.

***

Землистый вечер, чахлый и осенний, –
под стать душе и вечным ее смутам –
и снова гнет обычных угрызений
и старая тоска моя под спудом.

Ее причин по-прежнему не знаю
и никогда их, верно, не открою,
но помню и твержу, припоминая:
– Я был ребенком, ты – моей сестрою.

***

Но это бредни, боль, ты мне понятна,
ты тяга к жизни подлинной и светлой,
сиротство сердца, брошенного в море,
где ни звезды, ни гибельного ветра.

Как верный пес, хозяином забытый,
утративший и след и обонянье,
плетется наугад, и как ребенок,
который заблудился на гулянье

и в толчее ночного карнавала
среди свечей, личин, фантасмагорий
бредет, как зачарованный, а сердце
сжимается от музыки и горя, –

так я блуждаю, гитарист-лунатик,
хмельной поэт, тоскующий глубоко,
и бедный человек, который в тучах
отыскивает бога.

***

Давно ли шелковый кокон
моя печаль доплетала,
была как червь шелковичный –
и черной бабочкой стала!

А сколько светлого воска
собрал я с горьких соцветий!
О времена, когда горечь
была пчелой на рассвете!

Она сегодня как овод,
и как осот на покосе,
и спорынья в обмолоте,
и древоточина в тесе.

О время щедрых печалей,
когда водою полива
слеза текла за слезою
и виноградник поила!
Сегодня залило землю
потоком мутного ила.

Вчера слетались печали
наполнить улей нектаром,
а нынче бродят по сердцу,
как по развалинам старым, –
чтобы сровнять их с землею,
не тратя времени даром.

 

ДОРОГИ

Мой город мавританский
за старою стеною,
стою над тишиной твоей вечерней –
и только боль и тень моя со мною.

В серебряных оливах,
по кромке тополиной,
бежит вода речная
баэсской беспечальною долиной.

Лоза под золотистым виноградом
багряна, словно пламя.
Как на куски расколотая сабля,
Гвадалквивир тускнеет за стволами.

Подремывают горы,
закутались их дали
в родимые осенние туманы,
и скалы каменеть уже устали
и тают в этих сумерках ноябрьских,
сиреневых и теплых от печали.

На придорожных вязах
играет ветер вялою листвою
и клубы пыли розовые гонит
дорогой грунтовою.
И яшмовая, дымная, большая
встает луна, все выше и светлее.

Расходятся тропинки
и сходятся, белея,
сбегаются в низинах и на взгорьях
к затерянным оградам.
Тропинки полевые...
О, больше не брести мне с нею рядом!

 

***

Снится, что майским утром
ты повела куда-то
в голубизну нагорья,
на голубые скаты,
вдоль по тропинке белой
в поле зеленой мяты.

Рук я во сне коснулся,
бережных рук подруги, –
звал наяву твой голос,
были живыми руки!

Голос такой же юный,
искренний в каждом звуке!
Был он как звон рассветный,
благовест ранним маем...
Не угасай, надежда, –
что мы о смерти знаем!

 

ЛЮБОВЬ И СЬЕРРА

Он ехал каменистым перевалом.
Серели глыбы, ночь была глухая,
и слышал он, как буря, громыхая,
свинцовым шаром катится по скалам.

Вдруг на краю обрыва, под сосною,
полосануло молнией потемки –
и на дыбы встал конь. У самой кромки
он осадил его над крутизною.

И увидал на молнию похожий
зубчатый гребень сьерры нелюдимой
и в недрах туч, разодранных и алых,

гряду вершин. И лик увидел божий?
Он увидал лицо своей любимой.
И крикнул: – Умереть на этих скалах!

 

 

АПОКРИФИЧЕСКИЙ ПЕСЕННИК
ХУАНА ДЕ МАЙРЕНЫ

ПОСЛЕДНИЕ ЖАЛОБЫ АБЕЛЯ МАРТИНА

Во сне, в дали весенней,
за мной фигурка детская устало
гналась подобно тени.
Мое вчера. А как оно взлетало
по лестнице прыжками в три ступени!
– Скорей, пострел!
(В аквариуме створок
из зеркала плеснул зеленым ядом
колючий зной кладбищенских задворок.)
– Малыш, и ты здесь?
– Да, старик, я рядом.

Вновь увидал я скамьи
в саду лимонном, лестницу с карнизом,
и теплых голубей на стылом камне,
и красный бубен в небе темно-сизом –
и ангела, там замершего строго
над детской, над волшебною тоскою.

Разлука и дорога
вернули утро властью колдовскою.
И завтра увидал я под ногами –
еще не разорвавшимся упало,
чтобы глаза смотрели не мигая
на огонек, бегущий по запалу
взрывателя.
О Время, о Доныне,
беременное роком!
В надеждах, как в осенней паутине,
идешь за мной по стынущим дорогам.

***

Скликает время к воинским знаменам.
(Мне тоже, капитан? Но мы не вместе!)
К далеким башням, солнцем озаренным,
поход неотвратимый, как возмездье!

***

Как некогда, к сиреневому морю
сбегает сон, акации раздвинув,
и детство оставляет за кормою
серебряных и бронзовых дельфинов.

И в дряхлом сердце, вновь неустрашимом,
соленый привкус риска и удачи.
И кружит по заоблачным вершинам –
от эха к эху – голос мой бродячий.

Голубизной полудня окрылиться,
застыть, как застывает, отдыхая,
на гребне ветра горная орлица,
уверенная в крыльях и дыханье!

Тебе, Природа, верю, как и прежде,
и дай мне мир на краткие мгновенья
и передышку страхам и надежде,
крупинку счастья, океан забвенья...

ИНЫЕ ВРЕМЕНА

"О своды лет и галереи духа,
в каком вы запустенье!" –
сказал поэт. В садах былого глухо,
одни немые тени.
Псалмом затих мотив полузабытый,
как радости, угасшие по кельям;
иные зори движутся со свитой
померкших звезд, их тусклым ожерельем.
Мир умирает? Борется с бессильем?
Рождается? И новый флот, быть может,
расправил паруса, подобно крыльям,
и скоро след алмазный свой проложит?

Или всплывает старый кверху килем?
Греховный мир, цела твоя основа,
мир пота? Или новый возникает –
и снова обретет спасенье? Снова!
Пускай пророчит Бог. Поэт смолкает.
Кому нужда в нем, сиром человеке?
Зарю знобит, чужое время глухо
к дыханью Страдивариевой деки.
И кровь течет из раненого слуха...
С холма щиты и тени великаньи
он различил на пустыре равнины,
и в утреннем зеленом океане
гребцов увидел каторжные спины,
и огненное nihil по утесам
на сумрачном отроге,
над каменным хаосом,
и там, на гребне, – молнию дороги...

СМЕРТЬ АБЕЛЯ МАРТИНА

Он решил, не видя света,
что господь отводит взгляд,
и подумал: "Песня спета.
Что дано, взято назад".

Хуан де Майрена. Эпиграммы

I

Последние стрижи над колокольней
на небе, по-вечернему глубоком.
Ребячий гомон у ограды школьной.
В углу своем Абель, забытый богом.

Потемки, пыль и темная терраса
и крики, полосующие плетью,
в канун его двенадцатого часа
на рубеже пятидесятилетья!

***

О, полнота души и скудость духа
над гаснущим камином,
где слабый жар потрескивает сухо
и отсветом костра сторожевого
стекает по морщинам!

***

Сказал он: – Безысходен путь живого.
О, дали, дали! Скрасит бездорожье
одна звезда в зените.
Кто до нее дотянется? И все же –
кто без нее решится на отплытье?
Далекий флагман! Даль даруя взгляду
и сердцу – полноту исчезновенья,
ты придаешь целительному яду
вкус нежности, священное забвенье.
Великое Ничто, твоей загадки
лишь человек касается как равный.
Снотворный ключ, губительный, но сладкий,
божественная тень руки державной!
Предвечный свет – немеркнущий и зрячий –
увижу, нет ли, выйдя к перепутью,
но заглуши галдеж этот ребячий
небытием, Господь, – своею сутью!

II

Встал ангел перед ним. Мартин поспешно
дал несколько монет – нашлись на счастье.
По долгу милосердия? Конечно.
Пугаясь вымогательства? Отчасти.
А сердце одиночеством терзалось,
какого не изведал он доныне.
Господь не видит – так ему казалось,
и брел он по немой своей пустыне.

III

И увидал тень музы нелюдимой,
своей судьбы, не тронутой любовью, –
вошла навеки чуждой и любимой
и, траурная, встала к изголовью.
Сказал Абель: – Отшельница ночная,
чтоб увидать тебя без покрывала,
дожил я до зари. Теперь я знаю,
что ты не та, какой мне представала.
Но прежде чем уйти и не вернуться,
благодарю за все, что отшумело,
и за надменный холод... –
Улыбнуться
хотела ему смерть – и не сумела.

IV

Я жил, я спал, я видел сны и даже
творил, – подумал он, теряя зренье.
В тумане снов стоящему на страже
сновиденье дороже сновиденья.
Но к одному итогу
приходят и сновидец и дозорный,
и кто торит дорогу
и кто спешит по торной,
и если все подобно сновиденью,
то лишь Ничто – господнее творенье,
закрытых век отброшенное тенью
на вечный свет божественного зренья.

V

И за тоской нахлынула усталость.
Иссохшею гортанью
он ощутил, как ядом пропиталось
отравленное время ожиданья.
Цевница смерти!
Слабою рукою
он тела онемелого коснулся.
Кровь забытья, безволие покоя!
А тот, кому все видно, – отвернулся?
Воззри, Господь!
Дни жизни с ее снами,
воскресшие во мраке,
на мягком воске стыли письменами.
И новый день растопит эти знаки?
Зажегся на балконе
рассветный луч безоблачного лета.
Абель поднял молящие ладони.
Слепой, просил он света
и наугад тянулся к нему телом.
Потом – уже безмолвный –
поднес бокал к губам похолоделым,
глубокой тьмой – такой глубокой! – полный.

ОБРЫВКИ БРЕДА, СНА И ЗАБЫТЬЯ

I

Проклятье лихорадке!
Морочит неотвязно –
запутала все в мире,
а мне бормочет: – Ясно!
Масон! Масон! –
И башни
поплыли вкруговую.
Пьют воробьи, трезвоня,
прохладу дождевую.
Проснись. О ясно, ясно!
От сонных мало проку.
Бык ночи шумно дышит
и тянется к порогу.
Пришел я с новой розой
на старое свиданье,
и с розовой звездою,
и с горечью в гортани.
Как ясно! Инесилья,
Лусия, Кармелита –
не все равно? Три маски
единственного лика,
и с деревом лимонным
в саду танцует липа.
Все ясно, ясно, ясно!
Кричит дозорный: – Слушай! –
Тирли-тирли – в деревьях,
гуль-гуль, гуль-гуль – над лужей.
Рассветные цимбалы
вызванивают соло!
Как ясно, ясно, ясно!

II

...Над землею голой...

III

Снежной крупой пыля,
срывался навстречу ветер,
и голой была земля.

И долго я брел по ней
в потемках дубовой рощи –
одна из ее теней.

Серебряной стаей стрел
сквозь тучи прорвалось солнце.
Я в белую даль смотрел.

И там, на краю дорог,
она из забвенья встала.
Я крикнуть хотел. Не смог.

IV

Все ясно, все так ясно!
Построен для порядка
конвой. И лихорадка
все спутала для страху.
Но петлю – дворянину?
Палач, веди на плаху!
Масон, масон, ты дремлешь?
Сейчас тебя не станет!..
Сжимаются ручонки,
и куклы балаганят.

***

Тук-тук!.. Кого не взбесит?
– Не здесь ли, ваша честь,
невинного повесят?
– Да, все в порядке. Здесь.

***

О, боже, ну и голос!
Как будто гвозди в стену!..
Как лихорадит... Тихо!
И публику – на сцену!
Прекрасное решенье
труднейшего финала.
Входите все, кто хочет!
Кому там места мало?

***

– Войдите!.. –
Кто-то черный.
И пятятся к стене...
– Готовься, отлученный!
– Сеньор палач! Вы мне?

***

О ясно, ясно, ясно!
На дыбу, ваша милость, –
ребяческие игры,
шарманка закрутилась.
Но бритва гильотины
по утренней прохладе...
Скорей пеньковый галстук
родимых перекладин!
Гитары? Неуместны.
Пойдут фаготы свитой.
А где петух рассветный,
печально знаменитый?
Попами перепродан?
Проснись!! Ты в санбенито!!!

V

Благословение сну!
Залихорадило звонко
бубен луны, и зайчонку
впору плясать под луну.
Свистнет зарянка – и вскоре
тронет заря вышину.
И заиграет нагорье
в голубизне небосвода,
вторя охотничьей своре.
Спи. О, свобода, свобода!

VI

Как-то днем погожим
у воды, где тропка,
бросит тень ненужное прохожим
деревцо, там выросшее робко.
Белый ствол и три листочка рядом,
только три – зеленые в апреле,
золотые перед листопадом.
Как оно цветет? Не подсмотрели.
А плоды? Им рады только дети.
И растет оно на белом свете
ради птицы – перышек и пенья –
той голубокрылой, что когда-то
навестила, как душа мгновенья
и залог свиданья, в час заката.

VII

О, как легко лететь, как небывало
легко лететь! Все сводится к тому,
чтобы земля до ног не доставала.
Лети! Лети! Распахивай тюрьму!

VIII

Где всюду небо, крылья ни к чему!..
О, мысль удачна: придержав ногами,
остановить земной круговорот
и раскрутить юлу наоборот –
посмотрим, как пойдет она кругами,
покуда не замрет,
цветная и холодная, как лед,
и – нет без ветра музыки – глухая.
Ах, музыка, беда у нас одна!
Поэт и рог – короткое дыханье...
Не молкнут только Бог и тишина.

IX

Но сорваться с высот
этой ночью безлунной
головою в осот
перед черной лагуной...

***

– По бороде, ослизлой, как весло, –
ты сам Харон?
– Свело с неглупым малым!
– Одним из тех, кому не повезло.
К реке твоей прибрел, к ее причалам,
куда возврата нет.
– Что привело?
– Повесили. Цирюльник правил балом.
– За что?
– Забыл.
(– Здесь память коротка.)
– Тебе в один конец?
– Наверняка.
А можно в оба?
– Да. Но не бесплатно.
– Так в оба, ладно?
– Ладно, да накладно...
За это плата слишком велика.

X

Пройти, как Данте, огненные рвы
с поводырем, как со звездой в зените!
Рука в руке без путеводной нити!
И луч в алмазе жгуч до синевы!
Оставь надежду навсегда... Входите.
Нет! Нет! Благодарю, сначала вы.

***

На мраморных арках цветные прожилки,
сады в кипарисах, гербы на портале,
проулки, развилки,
зигзаги, спирали.
'Ворота Былого'. Уже заходили.
Вновь 'Лунная Арка'. Входили в нее.
'Сад Белых Сестер'. Но довольно идиллий.
'Ворота Забвенья'. Да как угодили
мы в эту дыру, где такое старье?

'Угол Любви'... Поворотим?
– Быстро устал ты, певец!
– Боже, и снова напротив
'Дворик Разбитых Сердец'!

XI

– Брови печальны и хмуры...
Это она.
– Безучастна,
как восковые фигуры.

– Словно слепая в ночи...
– К сердцу ее приникая,
крикни ему: 'Застучи!..'

***

– Этот балкон так высок!
– Заговори с ней!
– На счастье...
– Громче!
– ...хотя бы цветок...

Не отзовешься ты, свет мой?
О, никогда, никогда!
Луч не согреет рассветный
вечно холодного льда.

XII

Давно все ясно!.. Ладно.
Любовь извечно стынет.
И взгляда с ненаглядной,
одной на ста балконах,
не сводят сто влюбленных
на 'Улице Парадной'.
Любовь – как перекресток
фасадами к бульвару,
где шторы, шпоры, ссоры
и пенье под гитару...
Со мною неразлучно
тетрадка с верхним ля.
Звучит?
– Глуха земля.
И только небо звучно.
– И снова вензеля?
Куда мы? Створки, арки.
Столетний реквизит...
– На "Площадь Старой Парки".
– На площади сквозит...
– А там, на перекрестке,
где вечно кутерьма,
попа свели с ума
смазливые подростки.
Теперь в аду как дома,
раскаянья вкусил,
но все боится грома –
того, что разразил...
'Лампадное Подворье'.
– Темно. И вор на воре.
– Перила и 'Стена
Отчаянного'. Браво!
– Стучимся? Третий справа.
– Манола?
– Спит одна.
Но встать уже не властна.
– Все ясно!
И так ясно
глядит на труп луна.
– Помолимся?
– В дорогу!
С ума сведут, ей-богу,
бессонница и мрак –
и без того все в мире
запутано. –
...Все так.
И дважды два – четыре.

БЕРЕГА ДУЭРО

Сорийская весна, ты сон святого,
смиренный сон на пустоши убогой,
который снится страннику без крова,
измученному вечною дорогой!

Сухие пятна луга
в зеленовато-желтой пестрядине,
шершавый выгон, пыльный, как дерюга,
с понурою овцой посередине.

Распаханного дерна
унылая полоска на пригорке,
где проросли застуженные зерна
залогом черствой корки.
И камни, терн, утесы в пятнах моха

то снова камни серыми валами,
то лысый кряж, спадающий полого...
Земля чертополоха
под небом с королевскими орлами!

Кастилия развалин!
Земля моя, недобрая, родная!
Как сир и как печален
твой хмурый дол от края и до края!

Кастилия, надменная с судьбою,
Кастилия, крутая в милосердье,
рожденная для траура и боя,
бессмертная земля, твердыня смерти!

Бежала в тень и пряталась равнина,
густела мгла, тяжел и фиолетов
над тишиной терновника и тмина
был шар луны, любимицы поэтов.

И в сизых далях не было просветов.
Но задрожал, на сизом розовея,
огонь звезды, неведомой и ранней,
и темный ветер, терпкий от шалфея,
ко мне донес речное рокотанье.

В береговых теснинах, как в оковах,
среди изборожденных дубняками
отрогов и плешин известняковых,
в бою с мостом, с его семью быками,
седой поток во тьму кидался грудью
и рассекал кастильские безлюдья.

Текла твоя вода, отец Дуэро,
и будет течь, доколе
шуметь весне над ледяною сьеррой
и талый снег ручьями гнать на поле,
доколе белоглавым великанам
снега и грозы сеять по отрогам
и солнцу загораться за туманом,
Роландовым отсвечивая рогом!..

И не был ли старинный романсеро
сном нищего певца на гребне склона?
И, может, вся Кастилия, Дуэро,
уходит, как и ты, в морское лоно?

КАНТЕ ХОНДО

Притихший, я разматывал устало
клубок раздумий, тягот и унынья,
когда в окно, распахнутое настежь,
из летней ночи, жаркой, как пустыня,

донесся стон дремотного напева –
и, ворожа плакучей кантилене,
разбили струны в сумрачные трели
мелодию родных моих селений.

...Была Любовь, багряная, как пламя...
И нервная рука в ответ руладам
взлетела дрожью вздоха золотого,
который обернулся звездопадом.

...И Смерть была, с косою за плечами...
– Я в детстве представлял ее такою –
скелет, который рыскал по дорогам...

И, гулко вторя смертному покою,
рука на растревоженные струны
упала, словно крышка гробовая.

И сирый плач дохнул подобно ветру,
сметая прах и пепел раздувая.

***

Бывают уголки воспоминаний,
где зелень, одиночество и дрема, –
обрывки снов, навеянных полями
вблизи родного дома.

Другие будят ярмарочный отзвук
далеких лет, полузабытой рани –
лукавые фигурки
у кукольника в пестром балагане.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Навеки под балконом
оцепенело горькое свиданье.

Глядится вечер в огненные стекла...
Струится зелень с выступа стенного.

На перекрестке призрак одинокий
целует розу, грустный до смешного.

Хуан Рамон Хименес

НА ЗАРЕ

1.

Ночь
устала
кружиться...
Сиреневых ангелов стая
погасила зеленые звезды.

Под фиалковым пологом
даль полевая
проступила,
из тьмы выплывая.

И вздохнули цветы и глаза разомкнули,
и запахла роса луговая.

И на розовой таволге –
о, белизна тех объятий! –
полусонно слились, замирая,
как жемчужные души,
две юности наши
по возврате из вечного края.

3.

Найдем ли мы путь, живые,
туда, где она сейчас?

...Но к нам она путь отыщет
и, мертвая, встретит нас.

ЮНОСТЬ

5.

Когда сказал ей в тот вечер,
что я уеду наутро,
она, взглянув, улыбнулась,
но как-то странно и смутно.

Зачем ты едешь? – спросила.
В долинах нашего края
такая тишь гробовая,
как будто сам умираю.

Зачем ты едешь? – Я слышу,
что сердце крикнуть готово,
хочу кричать – и ни звука,
хочу сказать – и ни слова.

Куда ты едешь? – Куда-то,
где выше небо ночное
и где не будет так тихо
и столько звезд надо мною.

Ее глаза потонули
в тиши долин беспробудной,
и, погрустнев, она смолкла
с улыбкой странной и смутной.

***

Посох держа на плече,
смотрит пастух отрешенно,
как расплываются сосны
там, на краю небосклона;
тянется пыльное стадо,
тихое в час этот поздний,
и бубенцы под луною
все монотонней и слезней.

В белых туманах укрылся
хутор. Ни света, ни луга –
только сквозящая всюду
вечная чья-то разлука.

Речка в себе затаилась,

и, хоть не видно протоки,
из тишины непроглядной
слышно, как воды глубоки.
Все расплывается. Глухо,
словно над вымершим краем.
Лишь под луной золотою
плач бубенцов нескончаем.

***

Я не вернусь. И на землю
успокоенье ночное
спустится в теплую темень
под одинокой луною.

Ветер в покинутом доме,
где не оставлю и тени,
станет искать мою душу
и окликать в запустенье.

Будет ли кто меня помнить,
я никогда не узнаю,
да и найдется ли кто-то,
кто загрустит, вспоминая.

Но будут цветы и звезды,
и радости, и страданья,
и где-то в тени деревьев
нечаянные свиданья.

И старое пианино
в ночи зазвучит порою,
но я уже темных окон
задумчиво не открою.

***

Ко мне обернешься, плача,
в разгаре цветенья сада, –
ко мне обернешься, плача,
и я повторю: – Не надо.
А сердце в оцепененье
замрет, отходя от тягот...
И сестринских пальцев тени
на лоб мой горячий лягут.
Я встречу твой взгляд печальный,
печалясь тобой одною.
Я встречу твой взгляд печальный,
с его добротой родною.
И спросишь ты: – Что с тобою?
Но в землю взгляну я немо.
И спросишь ты: – Что с тобою?
И снова взгляну я в небо.
И вдруг улыбнусь в ответ,
– ты вздрогнешь, как от угрозы, –
и я улыбнусь в ответ,
чтоб вымолвить: – Вытри слезы...

***

В полях печально и пусто,
одни стога среди луга.
Ложится вечер осенний,
и пахнет сеном округа.

Проснулся плач соловьиный,
а сосны замерли сонно,
и стал так нежносиренев
над ними цвет небосклона.

Уводит следом за песней
меня тропа луговая,
и веет осенью песня,
Бог весть кого отпевая, –
поет, как пела когда-то,
зовя ушедшего друга,
и падал вечер осенний,
и пахла сеном округа.

***

Нет, не из этого мира
звон ваш... И стужа сырая
стелется слезным туманом,
смутный мой облик стирая.

Зимней зеленой луною
катятся в ночь ваши стоны,
колокола. В полнолунье
дали страшны и бессонны.
Ночь, и, пока вы звените,
погребены все живые,
а погребенные живы,
наглухо двери входные,
настежь могилы...
0 ночи
с зимней луною зеленой!
Колокола под луною!
Звон... Или плач отдаленный?

То, что на западе плачет,
плачет и там, на востоке,
плачет и в городе спящем,
где фонари одиноки,
плачет и в море бессонном,
плачет и в утренней рани,

где серебрится печально
свет над ночными горами.

Где вы, в каком вы селенье,
звонницы стужи? Который
час вами пробит? Сознанье
меркнет, не видя опоры.
Гибельный зов запредельный
звона, подобного стонам,
колоколов одичалых
в инее звезд!
И за звоном
слезный туман наплывает
и разливает потоки,
смыв меня с улицы спящей,
где фонари одиноки.

***

Встречают ночь переулки.
Все стало тихим и давним.
И с тишиною дремота
сошла к деревьям и ставням.

И ранние звезды юга
забрезжили в небе вешнем –
в печальном апрельском небе,
фиалковом и нездешнем.

Горят за оградой окна.
Скулит у ворот собака.
На синеве чернея,
возник нетопырь из мрака.

0 желтая дымка лампы
над детским незрячим взглядом,
и вдовьи воспоминанья,
и мертвые где-то рядом!

И сказки, что мы при звездах
рассказывали когда-то
апрельскими вечерами,
ушедшими без возврата !

А сумрак велик и нежен,
и слышно на отдаленье,
как ночь окликают эхом
затерянные селенья.

***

В лазури цветы граната!
Матросская слобода!
Какое легкое небо
и как листва молода!

Изменчивый ветер моря!
Матросская слобода!
Обветрена, сероглаза,
и горе ей не беда!

И женский голос заводит:
"Морской обычай такой –
мужчине море законом,
а сердцу – ветер морской!"

– Святая мать кармелитов,
пошли нам ясные дни
и наши весла, мадонна,
своей рукой осени!

...Под вечер воздух мерцает,
закат – как сон наяву,
и капли слез золотые
вдали кропят синеву.

Как будто ветер вернулся
и даль морская близка –
и всех затерянных в море
нашла глазами тоска.

Изменчивый ветер моря!
Матросский родной очаг!
На сердце ладанка с лентой
и синий холст на плечах!

В лазури цветы граната!
Веселье в ладу с тоской.
Мужчине море законом,
а сердцу – ветер морской!

***

Вечерние дороги
свела в одну ночная.
По ней к тебе иду
и как дойти – не знаю.

По ней к тебе иду,
далекий, как зарницы,
как отголосок ветра,
как запах медуницы.

***

Одним из колес небесных,
которое видит око,
на пустошь луна вкатилась
и ночь повезла с востока.

И на холмах собаки,
в потемках едва заметны,
закинув голову, лают
на свет округлый и медный.

А воз везет сновиденья
и сам едва ли не снится.
Лишь далью звезд обозначен
его незримый возница.

***

Люблю зеленый берег с деревьями на кромке,
где солнце заблудилось и кажется вечерним
и смутные раздумья, душевные потемки,
плывут среди кувшинок, гонимые теченьем.

К закату? К морю? К миру? В иные ли пределы?
В реке звезда плеснула, и путь ее неведом...
Задумчив соловей... Печаль помолодела,
и в горечи улыбка мерцает первоцветом.

***

Этой смутной порой, когда воздух темнеет,
задыхается сердце и рвется на волю;..
Лег туман, отзвонили, звезда леденеет
над почтовой каретой семичасовою...
А закат, колокольня и ветви над домом
наполняются смыслом забытым и странным,
словно я заблудился в саду незнакомом,
как ребенок во сне, и смешался с туманом.

Развернется карета, застонут вагоны
и потянутся вдаль... если есть еще дали!
Я стою одиноко и завороженно,
не достигший отчизны паломник печали.

***

Детство! Луг, колокольня, зеленые ветки,
разноцветные стекла высоких террас.
Как огромная бабочка смутной расцветки,
вечер ранней весны опускался и гас.

И в саду, золотом от вечернего света,
птичье пенье росло, чтобы вдруг онеметь,
а прохладные волны приморского ветра
доносили из цирка плакучую медь...

И еще до того, как возник безымянно
и застыл во мне горечью привкус беды,
я любил, соловьенок, в безлюдье тумана
затихание мира и голос воды.

***

Ты все катишь, былое, в бедной старой карете.
Ты все таешь, мой город, возле сердца пригретый.
И слезою ты стынешь, о звезда на рассвете,
над зеленой долиной и над бедной каретой.

Зеленей стало небо, ожила мостовая.
Пряной свежестью ранней по обочинам веет.
И жуют свое эхо не переставая
ветряки, на которых заря розовеет.

А душа вспоминает муку слов торопливых,
белый всплеск занавески вслед карете бессменной,
переулок вечерний в синих лунных отливах,
поцелуи той ночи, последней, мгновенной...

И все катит былое в бедной старой карете.
И все тает мой город, возле сердца пригретый.
И одна ты светлеешь, о звезда на рассвете,
над зеленой долиной и над бедной каретой.

***

Под ветром растаяла туча сырая,
деревья подобны искрящимся кладам,
и первые птицы вернулись из рая –
и вырос закат заколдованным садом.

Зажги, о закат, мою душу и тело,
чтоб сердце, как ты, пламенело и крепло,
и жарче любило, и ярче горело.
...а ветер забвенья избавит от пепла...

ОДИНОКАЯ ЛУНА

Отзвучала сирена, и луна все печальней.
Потянуло с востока дорассветным туманом.
Лай собак замирает –на окраине дальней,
и весь мир исчезает, потонув в безымянном.

Свет луны разольется по кладбищенским ивам...
Вспыхнет мох под луною на старинном соборе...
Заблестят ее слезы в роднике торопливом...
И земля опустеет. И останется море...

ПРЕДВЕСЕННЕЕ

Капли над водою...

По речным затонам
камыши пригнуло
к берегам зеленым.
Как дохнуло горько
поле молодое!

Капли над водою...

0 челнок мой утлый –
в беспросветном мире,
как надежда, смутный!
Над рекой седою –
сердце сиротою!..

Капли над водою...

КОНЕЧНЫЙ ПУТЬ

...И я уйду. А птица будет петь
как пела,
и будет сад, и дерево в саду,
и мой колодец белый.

На склоне дня, прозрачен и спокоен,
замрет закат, и вспомнят про меня
колокола окрестных колоколен.

С годами будет улица иной;
кого любил я, тех уже не станет,
и в сад мой за беленою стеной,
тоскуя, только тень моя заглянет...

И я уйду; один – без никого,
без вечеров, без утренней капели
и белого колодца моего...
А птицы будут петь и петь, как пели.

***

Грядущие леса скрытно колышутся в нынешних.
Морис де Герен (фр.).

Омыла нам сердца тенистая вода,
и пахнет розами ручей среди малины.
А в небе на ветру колышется звезда,
льют нежный аромат нездешние долины.

Уже царит луна над отсветами дня.
В небесной ясности коза стоит на круче,
одна среди цветов, и падает, звеня,
капель бубенчика протяжно и плакуче.

Любовь так молода! Еще душа нежна,
как цвет на миндале, как стебель майорана,
еще блаженно спят под сердцем семена
грядущих горестей, посеянных так рано!

***

(... Черепицы
в дожде
и в цветах.
Х.Р. Х.)

Бродят души цветов под вечерним дождем.
О ростки желтоцвета по кровельным скатам,
вы опять отогрели заброшенный дом
нездоровым и стойким своим ароматом!

Он как голос, который заплакать готов,
или сказка лесная, с лачугой в низине,
где невеселы краски, и много цветов,
и большие глаза нелюдимы и сини...

Привкус горя навек с этим запахом слит
и возник в незапамятно-давние годы...
Крыша пахнет цветами, а сердце болит,
словно эти цветы – его желтые всходы.

***

Русло, ширясь, пустеет от отлива к отливу.
Все мрачней и невзрачней топкий берег низовья.
Под мостом вороненым беглый луч торопливо
разрывает завесу, набухшую кровью.

Кромка моря! Как будто алмазная льдина
в глубь заката дрейфует... Пакетбот запоздалый
бросил якорь в лимане и застыл лебедино
в полированном небе холоднее металла.

Стали запахом дали. В обмелевшей низине –
тростниковые крылья. И, как тусклую ризу,
солнце ткет – умирая, словно лист на осине, –
световые прожилки по кровавому бризу.

СЕЛЬСКИЙ КАРНАВАЛ

Неделя солнца и воды!
Веселье солнца и воды!
Моей любви, моей беды! –
...Похмелье солнца и воды!

Над карнавальной суетой
бьет в окна ливень золотой!
– А сердце бродит сиротой! –
И вечер серый и пустой...

– В ее зрачках вечерний свет,
как будто верности обет.
(Вечерний свет, неверный свет!)
Не узнаешь? – И да и нет...

Неделя солнца и воды!
Веселье солнца и воды!
Моей любви, моей беды! –
...Похмелье солнца и воды!

ЗЕЛЕНАЯ ПТАХА

(Девушка)

Все было к исходу дня
лимонным и синим, мама.
Все было к исходу дня,
как на сердце у меня.

А сердце его глухое
молчало, меня казня!
...Все было к исходу дня
лимонным и синим, мама.

***

Уходит память,
тонкими ступнями
волнуя на ходу сухие листья.

Там, позади, покинутые стены,
а впереди все мертвенней и мглистей
теснятся по обочинам деревья
и сотни глаз выплакивает ливень –
как будто слепнет замершее время.

Я позади, но дом необитаем,
меня там нет, и вспоминать не надо...
Что ж, распростимся с тою, что уходит,
не бросив даже взгляда!

ЛЮБОВЬ

Не будь же слеп!
Не поцелуй руки,
целуя хлеб!

В ТОСКЕ

Море за садом?
Сад за кормой?

Слушая песню, идти с нею рядом?
Слушать, как песня прошла стороной?

БЛАГОВЕСТ

Глубокий час, сиреневый и синий,
в янтарных теплых звездах!

Плеща колоколами,
как темными крылами,
гудит вечерний воздух. –

Прозрачно растекается в низине
каленый ветер горный,
клоками рдеет облачное пламя,
и небеса просторны.
Ангел детства,
такой же светозарный, тихо реет.

– Плеща колоколами,
как темными крылами,
округа вечереет. –

Последних роз вершится чародейство,
и смутной головою
клонюсь я к саду, к теплым самоцветам,
зелено-голубым за полумглою.
И сердце не печалью,
но золотом и светом
исходит...
Лишь теперь я различаю
грядущий день твой, светлое былое!

***

Лишь ветер, затихая,
шумит перед закатом
в моей пустой руине.
Вокруг земля сухая
об урожае снятом
печалится доныне.

А ветер так знакомо
другому откликается... какому?
И дышит в этой свежести иная...
Не эту ли прозрачность окоема
я смутно вспоминаю?

И свежесть, как душа зеленой птицы,
к долинам вечных песен отлетая,
в моих глазах пустынных золотится
и, вечности прозрачная частица,
пронизывает сердце, золотая.

ПОСЛЕДНИЙ ЛУЧ

Луч под вечерней кроной, ты покинут?

Твой день ушел, луч под вечерней кроной!

Взгляни, малыш – ты слишком заигрался
с ее листвой зеленой!

Твой день ушел. Что станется с тобою?

...Останься же на этом
листке бесцветном и мои потемки
позолоти навек последним светом.

***

Безудержной волной
была ты и ушла из-под ладоней!
На чьей груди замедлится твой бег
и где замрет он заводью зеркальной –
и ты уйдешь, затихшая, в себя,
в глубь жаркого и сказочного моря?

0 свежий ключ, который вечно бьет
в тебе и без конца в тебя уходит,
затягивая все, чем истомился,
в оцепенелый свой водоворот!

***

О, как же ты глядела!
Казалось,
моя жестокость откромсала веки.

И я рванулся, –
из последней дали!
как тонущий, к живой твоей душе,
на вечный свет – к радушью маяка
на берегу спасительного тела !

***

(Оберон – один)

Ты мне принадлежала,
как отраженье дерева реке,
и я, не разлучаясь, убегал,
и ты, не разлучаясь, оставалась...
Но стоило подуть однажды ветру
и небу потемнеть, как ты исчезла.

НИЧТО

Высокой мысли башню крепостную
в твоей глуши я выстрою на взгорье,
и сердце с высоты осветит море,
багряной пеной волны коронуя.

Я сам затеплю искру золотую,
в моих потемках сам зажгу я зори,
в себе самом, единственной опоре,
обретший мир... А будь это впустую?

Ничем, ничем! .. И сердце, остывая,
пойдет ко дну, и крепостные своды,
холодные, застынут нелюдимо...

Ты – это ты, весна! Душа живая,
ты воздух и огонь, земля и воды!
...а я лишь мысль и ничего помимо...

ОКТЯБРЬ

Я наземь лег – и, ярко догорая,
вечерняя заря передо мною
слилась в одно с осенней желтизною
в кастильском поле без конца и края.

За плугом борозда, еще сырая,
ложилась параллельно с бороздою,
и пахарь шел, рукой своей простою
в земное лоно зерна посылая.

И думал я: настало мое время –
я вырву сердце, звонкое, живое,
вручу земле, пока не отзвенело,
и поглядим, взойдет ли это семя,
чтоб по весне высокою листвою
нетленная любовь зазеленела.

И сердце в пустоте затрепетало
так залетает с улицы порою
воробышек, гонимый детворою,
в немую тьму покинутого зала.

Бездонный мир оконного кристалла
впотьмах морочит ложною игрою,
и птица с одержимостью героя
стремится прочь во что бы то ни стало.

Но темный свод отбрасывает с силой
за разом раз, пока мятеж убогий
не обескровит каменная балка.

И падает комок, уже бескрылый,
и кровью истекает на пороге,
еще дрожа порывисто и жалко.

ОКТЯБРЬ

Сквозь бирюзу речной зеркальной глади
луч золотит замшелые глубины;
по золоту последние жасмины
рассыпались и тонут в листопаде.

В зеленом небе, в тихой благодати,
за облаками в отсветах кармина
у края мира высится надмирно
нездешний сад; И дивно на закате.

Какой покой! С поблекшего каштана
смеется дрозд. И облако сникает
бескрасочно, и поздняя пчела
сгорает искрой света...
И нежданно
в каком-то вздохе роза возникает,
тоскуя, что еще не умерла.

НАДЕЖДА

Надеяться! И ждать, пока прохлада
туманом наливается дождливым,
сменяет розу колос, и по жнивам
желтеют отголоски листопада,
и с летом соловьиная рулада
прощается печальным переливом,
и бабочка в полете торопливом
теплу недолговременному рада.

У деревенской лампы закоптелой
мою мечту качая в колыбели,
осенний ветер шепчет над золою...

Становится нездешним мое тело,
и старые надежды поседели,
а я все жду и жду... свое былое...

***

Летят золотые стрелы
с осеннего поля брани.
И в воздухе боль сочится,
как яд, растворенный в ране.

А свет, и цветы, и крылья
как беженцы на причале.
И сердце выходит в море.
И столько вокруг печали!

Все жалобно окликает,
все тянется за ответом –
и слышно: – Куда вы? .. Где вы? .. –
Ответ никому не ведом...

***

(Мадрид, 20 января)

Гвоздь потоньше, гвоздь потолще...
Что с того, какой войдет?
Как ни бейся, мое сердце,
а картина упадет.

***

(20 февраля)

Тебя, как розу,
я растерзал, отыскивая душу,
и не нашел ее.
Но все вокруг,
весь окоем и все за окоемом –
и море, и земля
все налилось
живительным и смутным ароматом.

МОЛЧАНИЕ

Ни разу до этой минуты
так тяжко не падало слово
"молчи"
словно рот забивая
землею...
До этой минуты,
когда так напрасно я ждал,
что ты мне ответишь,
болтунья!

***

Сегодняшняя правда
была настолько ложью,
что так и не смогла осуществиться.

***

Я снова у моста любви,
соединяющего скалы,
свиданье вечно, тени алы
забудься, сердце, и плыви.

– Мне за подругу вода речная:
не изменяясь, не изменяя,
она проходит, и век не минет,
и покидает, и не покинет.

***

Я узнал его, след на тропинке,
по тому, как заныло сердце,
на которое лег он печатью.

И весь день я искал и плакал,
как покинутая собака.

Ты исчезла... И в дальнем бегстве
каждый шаг твой ложился на сердце,
словно было оно дорогой,
уводившей тебя навеки.

***

Не торопись, поскольку все дороги
тебя ведут единственно к себе.

Не торопись, иначе будет поздно,
иначе твое собственное "я",
ребенок, что ни миг – новорожденный
и вечный,
не догонит никогда!

***

Нищета

– Хотя бы отзвук птицы,
заглохший на лету!

Забытый запах розы
в заботливых глазах!

И синий отсвет неба,
погасший на слезах!

ПЕСЕНКА

Душу мне солнце заката
озолотило вчера.
Золото вынул я ночью,
глянул. Одна мишура!

Сердцу луна на рассвете
бросила горсть серебра.
Двери я запер наутро,
глянул. Одна мишура!

МЕРТВЫЙ

Остановились чаши на весах:
одна в земле,
другая в небесах.

***

Я не я.
Это кто-то иной,
с кем иду и кого я не вижу
и порой почти различаю,
а порой совсем забываю.
Кто смолкает, когда суесловлю,
кто прощает, когда ненавижу,
кто ступает, когда отступаюсь,
и кто устоит, когда я упаду.

***

Я как бедный ребенок,
которого за руку водят
по ярмарке мира.
Глаза разбежались
и столько мне, грустные, дарят...
И горше всего, что уводят ни с чем!

***

Давно уже созрело мое сердце,
и для него – что петь,
что умирать.

Как чистая страница

для дум и сновидений,
раскрыта книга жизни,
раскрыта книга смерти.

И в той, и в этой – вечность, мое сердце.

Одна и та же. Пой и умирай.

СМЕРТЬ

Завороженно
– на воскресном солнце
глядели в пустоту калейдоскопа
твои большие черные глаза.

И вот они, печальные, закрылись...

И ты теперь – пустой калейдоскоп,
душа твоя полна цветных узоров,
и, глядя вглубь, ты с них уже не сводишь
зрачков, завороженных навсегда!

МОРЯ

Я чувствую, что в темной глубине
мой парусник на что-то натолкнулся
огромное...
И только. Ничего
не происходит! Волны... Тишина...

А если все уже произошло
и, безмятежных, нас переменило?

***

Был ее голос отзвуком ручья,
затерянного в отсветах заката,
или последним отсветом закатным
на той воде, которая ушла?

***

К тебе я в сон закрался,
чтобы найти, притихшая вода,
твоих глубин невиданные клады.

И я почти нашел, почти нашел –
там, в отраженье звездном
небес, таких высоких и прозрачных, –
нашел... Но захлебнулся твоим сном!

***

Что с музыкой,
когда молчит струна,
с лучом,
когда не светится маяк?

Признайся, смерть, – и ты лишь тишина
и мрак?

***

Белое облако вдали,
ты мертвое крыло – но чье?
не долетевшее – куда?

ЮГ

Бескрайняя, жгучая, злая
тоска по всему, что есть.

***

Поймал ли тебя? Не знаю,
тебя ли поймал, пушинка,
или держу твою тень.

***

Немая птаха,
пойманная смертью,
как смотришь на меня ты жалким оком
чуть розоватым, тусклым угольком
из-под совиных лап ее незримых,
как смотришь ты... да если бы я мог!

РОЗЫ

Ты мертва,
почему же печаль, как живая,
из очей твоих смотрит, по-прежнему черных?

Неужели на смерть обрекается радость?
И единственно вечное – наша печаль?

ПРИСТАНЬ

Мы спим, и наше тело –
это якорь,
душой заброшенный
в подводный сумрак жизни.

ВЕТЕР ЛЮБВИ

По верхней ветке иду вершиной
к тебе единой.

Поверх деревьев я в вышине,
но верхней ветке иди ко мне,
по самой верхней, зеленой ветке,
где все невечно и все навеки.

Поверх деревьев дорогу мечу
тебе навстречу.

Поверх деревьев, минуя сад,
находят счастье лишь наугад,
на верхней ветке, на самой верхней,
где чем надежнее, тем неверней.

Поверх деревьев, поверив чуду,
тебя добуду.

Меняет ветер в листве тона
так и с любовью, когда трудна.
Любовь и листья в ответ порывам
перемежают прилив с отливом.

Поверх деревьев тебя оплачу,
когда утрачу.

УТРАТА

Бесконечна ночь утраты,
и темна стезя.
Умирающий уходит –
и вернуть нельзя.

Он все дальше от надежды
на пути своем.
Но несбыточней надежда
умереть вдвоем.

И не легче пригвожденным
и одному кресту.
Все равно уходит каждый
на свою звезду.

МОЯ БЕДНАЯ ТОСКА

То, что стелется, – туман,
а не река.
И волна его растает,
как тоска.

То, что реет, – это дым,
а не крыло.
Он редеет – и становится
светло.

То, что мучит, – не душа,

а только сон.
И все темное развеется,
как он.

ТИХАЯ ДОЛИНА

Над темной правдой
могильного сна,
как серая роза,
растет тишина.

Для крови – обитель,
для веры – исход;
вошла она светом
в молчание вод.

И вечно живое
притихло в волне
с людским одиночеством
наедине.

СИНЕЕ БЕГСТВО

Стелется небо в синем беге,
сходит на землю наяву.
Жизнь, окунись и кань навеки
в эту земную синеву!

Над погруженным небосклоном
так и стоять бы, как стою.
Высь на земле, лазурь в зеленом!
Только движенье – и в раю!

Душа и тело за причалом
и жизнь – как отсвет синих вод.
Это конец, а было началом.
Синее русло! Синий исход!

ПОЛНОТА

Коснуться плеча,
коснуться волны,
коснуться луча,
коснуться стены.

Поверхность души
под ласкою рук.
Касание струн
и вечность вокруг.

СОСНЫ ВЕЧНОСТИ

На запоздалом рассвете
скоро и я в синеву,
за корабельную рощу,
к вечной сосне уплыву.

Нет, не под парусом белым.
Вынесет тело волной,
той молчаливой, что сменит
мертвую зыбь тишиной.

Там, где свидания вечны,
с солнцем сойдется звезда
и не пришедшего встретит
тот, от кого ни следа.

Будет нас пятеро равных
в сетке теней на свету.
Равенства голая сущность
все подведет под черту.

Из бесконечного вычесть
так же нельзя, как причесть.
Раз несущественна разность,
все остается как есть.

И чтоб душа не смолкала
в их отголоске морском,
вечные сосны сомкнутся
над первозданным песком.

ЛУЧШАЯ НОЧЬ

Я успокаивал долго
и убаюкал как мог,
а соловей за стеною
даже к утру не замолк.

И над постелью звенели,
тая, как вешние льды,
самые синие звезды,
все переливы воды.

"Слышишь?" – я спрашивал. "Слышу,
голос, как дальний отлет,
сник и приблизился снова:
Как хорошо он поет!"

Можно ли было иначе
слышать разбуженный сад,
если душа отлетала,
силясь вернуться назад,

если с последним усильем
стало светлей и больней
видеть последнюю правду
и потерять себя в ней?

Можно ли было иначе
там, на исходе своем,

слышать уже ниоткуда
слитно со всем бытием?

 

САМЫЙ ПОДЛИННЫЙ

Как голос самой судьбы,
зовут петухи тоскливо,
и, сон раздвигая, люди
встают, как на край обрыва,

Когда обожгло зарею
разломы в сосновой кроне,
глаза он один не поднял,
далекий и посторонний.

Стихали слова вошедших,
и кротко сопели звери,
по-женски дохнуло дымом,
и даль распахнули двери.

И колос, вода и птица
яснели как на ладони,
но он не взглянул ни разу,
далекий и посторонний.

(Где видел теперь он воду
и птичий полет над нею,
откуда глядел он – навзничь,
как желтый сноп, цепенея?)

Но так и не подняв веки,
но так и не подав вести,
далекий и посторонний,
теперь на своем он месте.

(Он там начеку, простертый,
стоит, как река на шлюзе,
и жажда водою стала,
правдивейшей из иллюзий.)

Глаза он один не поднял
и, счеты сведя с судьбою,
навеки в себе остался
и стал наконец собою.

***

И знаю, стала ты светом,
но не ведаю, где ты,
и не знаю, где свет.

 

ГОВОРИТ МНЕ РЕКА ГВАДИАНА

Вспомни мои зеркала,
где отражалось тогда
все, что река унесла...
Не постарела вода.

 

ЭТА БЕЗБРЕЖНАЯ АТЛАНТИКА

Бездна одиночества одна.
И один идешь к ней издалека
одиноко, как одна волна
в одиноком море одинока.

***

Бабочка света,
красота ускользает,
едва прикоснусь к ее розе.

И гонюсь я за ней, ослепший...
И то там, то здесь настигаю...

А в руках остаются
одни очертания бегства!

ВЕЧЕР

Как ясно, на ветру шумя в деревьях,
мне говорит душа,
что я во всем.

Октавио Пас

ПРИШЕЛЕЦ

Я понял на ходу, что я в тумане.
Струились лица, контуры текли,
все исчезало прежде, чем возникнуть.

Я плелся по безлюдным мостовым.
Вдруг на углу мне улыбнулся мальчик,
и мне взбрело потрогать его кожу
и убедиться, что она живая.
Но кисть руки в мальчишеских вихрах
растаяла – и мальчик содрогнулся,
впервые ощутив небытие.
И замер, изумленный этой дрожью.

Я плыл, меня несло ленивым ветром.
Стал виден сад и женщина в саду.
Я крикнул "Это я! Ты не узнала?"
Слова мои, бесшумные снежинки,
расплылись в безответной тишине.
Чтоб добудиться, я поцеловал,
но губ ее, изваянных из камня,
коснулся только воздух – и казалось,
что целовало их воспоминанье.
И я оставил женщину вдвоем
с ее судьбой – остаться изваяньем.

И вновь меня несло ленивым ветром.
И были серы площади и стены.
И люди во плоти или в металле
выказывали, как они горды
быть явью, плотью, кровью или бронзой.
(А между тем наедине с собой
довольно взгляда, зеркала, молчанья,
чтобы разверзлась бездна под ногами –
мгновенье пустоты, неумолимость,
неизмеримость этого провала,
и злая безнадежность ожиданья,
и вечный страх, что ты такой, как есть.)

Опять меня несло ленивым ветром.
Пустыни улиц. Крик. Небытие.
И, от химер устав, я растворился
в тумане, из которого возник.

УЛИЦА

На бесконечной улице ни звука.
Я спотыкаюсь, падаю впотьмах,
и поднимаюсь, и топчу вслепую
сухие листья и немые камни,
и кто-то за спиной их топчет тоже:
замру – замрет и он, прибавлю шагу –
он тоже. Озираюсь – ни души.
Вокруг темно и выхода не видно,
нет никого, и я кружу, кружу,
а закоулки вновь меня выводят
на улицу, где я крадусь за кем-то,
кто падает впотьмах и, поднимаясь,
глядит в меня и шепчет: "Ни души..."

Сесар Вальехо

ПОД ТОПОЛЯМИ

Как трубадуры в стенах каземата,
деревья смолкли в роще тополиной,
и зажурчал библейскою долиной
речитатив кочующего стада.

Седой пастух согнулся под овчиной,
завороженный муками заката, –
и две звезды уснули, как ягнята,
в печали глаз, пасхальной и пустынной.

Поет сиротство шелестом погостов,
и колокольчик тает за лугами,
стихая все осеннее, все глуше...

Заткала синева железный остов,
и в ней, тускнея мертвыми зрачками,
хоронит пес пустынный вой пастуший.

ВЕЧНЫЕ КОСТИ

Господь, я жизнь оплачиваю болью,
твой хлеб тяжел и божий день немил.
Но этот сгусток мыслящего праха
на горсти слез замешан не тобою,
и ты, господь, Марий не хоронил.

Господь, господь, родись ты человеком,
тогда б ты вырос в подлинного бога,
но как ни бьемся, веря и терпя, –
ты ни при чем, тебе всегда неплохо.
Страдаем мы – чтоб выстрадать тебя.

И в этой тьме, где глаз я не сведу
с огня свечи, как смертник на помосте,
зажги, господь, последнюю звезду –
и вновь метнем заигранные кости!
Садись, игрок, – и с первого броска
слепая власть бестрепетной десницы
пусть обратит два траурных очка
в орбиты смерти – тонкие глазницы...
И эта ночь – конец твоей игры.
И не в нее ли, злую, как ненастье,
летит земля сквозь сонные миры
игральной костью, брошенной на счастье, –
заиграна уже до круглоты,
летит, чтобы в последнее мгновенье
остановиться в недрах пустоты,
внезапной пустоты исчезновенья!

ЗОВ

Сегодня не пришел ко мне никто,
ничья душа на помощь не позвала.

И при свечах ночного карнавала
я не узнал кладбищенских цветов.
Прости, господь, что умер я так мало!

Все шли – и не молили и не звали,
но шли и шли – и что-то забывали.

И что-то оставалось в этом доме
и, как чужое, жгло мои ладони.

А дверь была закрыта –
и звал я: "Если в чем-нибудь нужда,
остановитесь – здесь оно забыто!"

И ждал... Ведь никогда в ночи моей
я не умел захлопывать дверей –
и груз чужого сердце принимало.

Сегодня не пришел ко мне никто...
А вечер долог был – и умер я так мало!

ЧЕРНЫЕ ЛИСТЬЯ

Лишь сигарета в сумраке горит,
подрагивая вспышками тревоги, –
и нервный ритм
колышет на дороге
пастушью тень, как мертвый тамаринд.
Сырая ночь стекает по стене,
смывая все от крыши до приступка, –
и тает дом в разбухшей тишине,
где дышит дождь мучительно и хрупко.
Как постарела дверь!
Я и доныне помню ее пенье.
Но, тихая, молчит она теперь
и только пепел сеет на ступени,
а сотни глаз зияющей тоски
с меня не сводят темные орбиты,
и по углам латают пауки
лохмотья тени, веющей забытым.
И горечью дохнув,
из темноты несмело и незряче
встают ворота, руки распахнув
в растроганном и судорожном плаче, –
то вновь мои сыновние глаза
коснулись их немого полукруга,
где в каждой щелке тайная слеза
уснула, как далекая подруга.

И вот полузабытая тоска
с бездомным сердцем тихо зашепталась.
– Сеньора?
– Да, сеньор, она скончалась...
а я все вижу креп ее платка...

Былое бредит, болью оживая,
и молча принимается в ночи
отверженная муза кочевая
точить свои певучие ключи, –
как будто там,
где стынут ненавистно
пустых могил землистые зрачки,
зажглись, верша таинственную тризну,
магические древние клинки...

А дождь идет, идет... И все дурманней
плывет кадильным дымом отпеваний
камфарный запах лавров вековых,
которые стоят, темны и строги,
и в дождь, не покрывая головы,
оплакивают мертвых у дороги.

***

Скользит пианино и в сердце вбегает
веселым ребенком с весенних газонов –
и вдруг застывает в оковах покоя,
в железных тисках десяти горизонтов.
И снова бежит. И уходит в туннели,
все дальше и дальше, в туннели печали,
в просвет позвонков, все теснее, темнее...

И катятся эхом тревожные трубы
тягучей тоски, пожелтевшей с годами,
плывут восковыми волнами затмений –
и шепчется рой комариных кошмаров,
умерших для грома, герольда рождений.

Кого, пианино, в потемках ты ловишь
своей немотою, зловеще звенящей,
своей глухотой, настороженно чуткой?
Биение тайны...
О пульс цепенящий!

***

Как ты нас ищешь знаками глубин,
о море! Как безжалостно, как жутко
ты в лихорадке света!

Вбивая клин за клином,
страница за страницей,
ты бьешься, бьешься в бешеном сезам,
пока рыдают волны
и, закусив вольфрамовые губы,
переливают ветер
в стремительные строки
и плавники завороженных "эль"...

Доктрина черных крыльев, сотрясенных
ознобом плеч затравленного дня.

О море, вертикальный фолиант
с единственной страницей
наизнанку.

***

Завтра, мати, приду в Саньяго
захлебнуться твоими слезами.
Горький опыт мой за плечами,
блеск фальшивый на боль нанизан.

Там, под аркой твоей тревоги,
у подножья босых печалей,
меня встретит пустынный дворик
шоколадной резьбой карниза.
Меня встретит в пустом коридоре
добродушно-скуластое кресло –
мой наставник, вечно кряхтевший
от проворных ягодиц детства.

Для тебя я собрал по крохам
мои самые чистые ласки!
Слышишь, как захрапела дорога?
Слышишь, гикнуло утро? Скорей!
Губы горнов закушены страстно!
Я твой символ любви
для земных пустырей
отливаю в пустотах пространства!

О немые воланы, ведите,
все сводя путеводные нити,
все свиданья, до боли не те!
Так, бессмертная мертвая... Так...
За двойные врата твоей крови,
куда входят, склонясь головою,
на носочках, настолько неслышно,
что отец, перед тем как вошел,
так притих, что уменьшился вдвое,
ставши первым твоим малышом...

Так, бессмертная мертвая... Вниз,
в базилику костей твоих вечных,
где и плач не погасит очаг,
где и кончиком пальца
не тронет Судьба...

Так, бессмертная мертвая.
Так!

ДЕВЯТИГЛАВЫЙ ЗВЕРЬ

И, к несчастью, растет
и растет на земле страданье –
пядь за пядью, растет повсюду,
поминутно, по часу в минуту,
и причина страданья – это страданье дважды,
и регламент оскаленный пытки – страданье дважды,
и траве вырастать травою –
страданье дважды,
и живому от радостей жизни – больнее вдвое...

Никогда, человечные люди,
никогда еще столько боли
не таили сердца, стаканы,
буквари, бумажники, бойни!
Никогда так не ранила нежность,
горизонт не стягивал туже!
Никогда так огонь умело
не рядился смертною стужей!
Да, Министр Охраны Здоровья!
Не бывало здоровье бренней,
и по капельки столько мозга
не высасывали мигрени!
И не билась, как в окнах муха,
и за стенками шкафа – мука,
и за стенками сердца – мука,
и за стенками нерва – мука!..

Братья люди, растет несчастье!
И растет само, без усилий.
Как морщины. Как res Руссо.
Как машины, скорей, стосильней.
По каким-то своим законам,
от причин бесконечно малых,
зло растет половодьем боли
с омутами в тугих туманах.
Лик земли искажен от боли,
и порядок вещей нарушен –
и уже вертикальны воды,
зримы очи и слышимы уши,
и родятся в них девять набатов
в час зарницы, и девять сарказмов
в час пшеницы, и девять визгов
в час рыданий, и девять свистов
и ударов – и нет лишь крика...

Боль охотится, братья люди, –
застигает нас полусонных,
распинает нас на экранах,
колесует нас в патефонах,
и снимает с креста в кровати,
и, отвесно упав, ложится
в наши письма –
и все это, братья,
слишком больно, можно взмолиться...
Ибо следствие боли – каждый,
кто родится, растет, умирает,
и кто, не родясь, умирает,
и кто от рожденья бессмертен,
и все те – с каждым часом их больше, –
у кого ни жизни ни смерти.
И как следствие той же боли
я в печаль ушел с головою,
я до корня волос печален
и до кончика пальца вдвое,
лишь увижу распятый колос,
только гляну на хлеб чуть теплый,
на заплаканный ломтик лука,
на кровавые струпья свеклы,
и на соль – словно серый пепел,
и на землю, где воды текучи,
где вино – господь-искупитель,
снег так бледен, а солнце – жгуче!

Как могу, человечные братья,
как могу я не крикнуть, рыдая,
что с меня уже хватит!.. Хватит
стольких болей и стольких далей,
хватит нервов, изнанок, стенок,
этих крох, этой жажды вечной, –
я не в силах, я сыт до отвала!
Что же делать, сеньор Министр?..

О, к несчастью, сыны человечьи,
сделать, братья, должны мы немало!

***

У гнева, дробящего старых на малых,
детей – на птиц в непогожий вечер
и птицу – на перья в потемках алых,
у гнева сирых –
один бальзам против двух увечий.

У гнева, дробящего ствол на ветки,
на почки дробящего ветвь оливы
и каждую почку – на клетки,
у гнева сирых –
одна река против двух разливов.

У гнева, дробящего свет на тени,
и тень – на луки с летучим жалом,
и лук – на кости захоронений,
у гнева сирых –
одна рука против двух кинжалов.

У гнева, дробящего душу на ткани,
и ткани тела – на рваные раны,
и раны тела – на клочья сознанья,
у гнева сирых –
один очаг против двух вулканов.

 

ЧЕРНЫЙ КАМЕНЬ НА БЕЛОМ КАМНЕ

Я умру под парижским дождем
в день, наверно, припомненный мною.
Я умру – и вот так же, ручьем,
весь четверг будет лить за стеною.

Как сегодня, в четверг, – когда поют
кости рук и в оконный проем
мне в последнем сиротстве моем
виден путь, где я шел стороною.

Умер Сесар Вальехо. До гроба
били все его, били со злобой,
а ведь он им не сделал вреда,

и свидетели – нищие крохи,
кости рук, четвергов череда,
одиночество, дождь и дороги...
СЕСАР ВАЛЬЕХО
(1898-1938)

ПАРИЖ, ОКТЯБРЬ 1936

Я здесь единственное, что не возвратится, –
к моей скамейке, к замыслам и бредням,
к поступкам и штанам моим последним
и ко всему, в чем есть моя частица.
Я здесь единственное, что не возвратится.

К Полям ли Елисейским или к Сене
за Лунный сквер уйдет мое рожденье,
простится смерть и больше не вернется,
и в сутолоке, словно в запустенье,
моя людская схожесть обернется
и по одной отпустит свои тени.

А все с моим уходом остается,
чтоб обеспечить алиби, – от пряжки
до шва на башмаке, все без остатка,
и грязь на каблуке, и даже складка
на рукаве застегнутой рубашки.

 

СВЯТОЕ УВЯДАНЬЕ

Луна! Венок, по призрачным плечам
опавший наземь пепельною грудой.
Венец Христа, дарящего ночам
трагическую нежность изумрудов.

Луна! Слепое сердце тишины!
Из чаши синевы заиндевелой
зачем на край закатной стороны
уходишь ты разбитой каравеллой?

Луна! Ты, улетая в забытье,
росою льешься, жертвы бессловесней.
Не сердце ль ты цыганское мое,
в немую ночь рыдающее песней?

***

В день, когда я вернусь, этот камень безликий
каблуком моим станет над комьями глины,
из тугих и смертельных сетей повилики
поднимая трагически древко маслины

В день, когда я вернусь по пути круговому
беззащитно – доверчивым шагом калеки,
в этом плаванье вечном из омута в омут
я пойму, как живуче добро в человеке.

В день, когда я вернусь и животным усталым
поведут меня судьи, как зверя в зверинец, –
вырастая и властвуя каждым суставом,
станет первым из пальцев наш честный мизинец.

 

ШЛЯПА, ПАЛЬТО, ПЕРЧАТКИ

В кафе неподалеку, напротив Comedie,
в углу, где все знакомо, заведомо и старо,
ждет табурет и столик – испытанная пара.
И та же пыль на окнах, и те же в них дожди.

Резиновые губы, дешевая сигара,
и с каждою затяжкой мутится впереди
раздвоенная дымом грудная клетка бара
и ржавчина печали в задымленной груди.

А надо, чтобы осень из осени кустилась,
и надо, чтобы осень из завязей сгустилась,
из желваков морщины, из полугодий тучи.

И чтоб безумьем пахло, пока внушаешь боли,
как резвы черепахи, как заморозки жгучи,
как ясно почему, как радужно доколе.

Пабло Неруда

ОСЕННЯЯ БАБОЧКА

Кружится бабочка на солнце,
вся загораясь временами.

Листа коснется, остывая,
частица пламени живая –
и лист колышет это пламя.

Мне говорили: – Ты не болен.
Все это бред, тебе приснилось.
И что-то тоже говорил я.
И лето жатвою сменилось.

Печальных рук сухие кисти
на горизонт роняет осень,
И сердце сбрасывает листья.

Мне говорили: – Ты не болен.
Все это бред, тебе приснилось.
И время хлеба миновало.
И снова небо прояснилось.

Все на земле, друзья, проходит.
Все покидает и минует.
И та рука, что нас водила,
нас покидает и минует.
И те цветы, что мы срываем.
И губы той, что нас целует.

Вода и тень, и звон стакана –
все покидает и минует.

И время хлеба миновало.
И снова небо прояснилось.
А солнце лижет мои руки
и говорит: – Тебе приснилось.
И ты не болен, это бредни.

Взлетает бабочка и чертит
круг огнецветный
и последний.

 
Hosted by uCoz